На восточной стране, за Югорскою землею, над морем, живут люди Самоедь.
«О человецех незнаемых на восточной стране и о языцах розных».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
«Гусихин». — Вести с ловецкой родины. — Перламутровая вода. — Моряк из Нового порта. — Оказия. — Радисты, самоеды, цинга. — На мели. — Два неба. — Хэ. — Человек-пингвин. — Терпит — не терпит.
Отправились с Валентином шататься по тундре. Но сколько ни шли, — все та же картина: кустики да трава, да прозрачные тучи комаров. И нигде ни намека на человека.
Неожиданно со стороны Оби раздался низкий, сильный гудок.
Мы поспешили к берегу.
По реке мимо нас величественно прошел большой белый пароход.
«Гусихин», — прочли мы на борту.
У ловцов был выходной день. В одном из бараков налаживали кино к вечернему сеансу.
Но все бросили свои занятия и побежали на пристань.
«Гусихин» привез новости.
«Гусихин» привез почту.
Ловцы густо набились в штаб. У всех в руках были газеты, у многих письма.
С волнением рассказывали друг другу ловцы свежевычитанные вести с родины. С жаром обсуждали газетные новости.
Газетные новости были трехнедельной давности.
Вести с родины были трехмесячной давности.
«Гусихин» дал первый гудок.
* * *
Пуйко скрылось за поворотом. Пароход быстро удалялся от берега.
В мелких волнах у берега солнце заиграло радужными красками, вода в той стороне сияла и переливалась, как перламутр.
Большой, рыхлый человек оторвался от перил, повернулся ко мне.
— Это они опыты производят.
— Кто?
— Ловцы пуйкские. Испокон веку тут у рыбаков обычай: чтобы рыбу согнать со всех салм на одну, кладут на салмы мешки со смолой. Смола ползет по воде, стягивает ее как тонкой резиновой пленкой. Рыбе дышать нечем, она уходит с этих салм на те, где нет смолы.
Я про себя подумал:
«Ах, черт! Вот она где выкупалась — золотая чайка, лярус ауреус».
Рыхлый человек продолжал:
— Астраханцы этому не верят. Сейчас вот начальник здешнего промысла мне говорил: чепуха, говорит, мы мешки раскидали, а рыба на нашу салму нейдет и нейдет. Кто их знает, может, и так, только проверить еще не раз надо.
Чем-то сразу расположил к себе этот человек. Разговорились. Оказалось — моряк. Четыре года безвыездно жил на Ямале, в Новом порту, уехал подыскать себе другое место. Поездил, поглядел — и вот возвращается.
— Неужели лучше не нашли?
— Привычка, знаете... Потянуло назад.
Украдкой, с удивлением оглядываю его большое распаренное тело, благодушное сырое лицо с тюленьими усами. Тюленьи усы. А я-то думал: ледяные живут люди на Севере, без чувств, без нервов.
— Летом даже очень интересно, — охотно рассказывает моряк. — Карской экспедиции приходят суда в порт, иностранные суда подходят. Работы — только поворачивайся.
— Но, ведь, это каких-нибудь три месяца. А остальные девять?
— Ну что же? Вот считайте сами: октябрь — охотничий месяц. Это по-самоедски. Они еще здесь, наведываются частенько: то помочь надо, то так просто — гостят. Ноябрь — первый темный называется. Самоеды все еще здесь, чум за чумом проходят с севера. Большой темный — декабрь, — тут уж все пройдут, и мы действительно оторваны месяца на три с половиной. Темно. Радио только да письма — за всю зиму одна-две оказии случится. Да и то нельзя рассчитывать, что дойдут.
Раз я отправил зимой служебный пакет с самоедином. Ответ надо было получить к весне, не позже как через полтора месяца. Взял у самоедина бирку — палочку такую, — сорок пять зарубок на ней сделал. Календарь здешний: каждые сутки самоедин ножом одну зарубку заравнивает. Только так и могут сосчитать время.
«Отвезешь? — говорю. — Терпит?»
«Терпит», — говорит.
Знаю: положиться можно, честный народ. А что в пути не пропадет, это уж верное дело. Они ведь как: прямиком напроход дуют по снегу; черт его знает, как только путь узнают: кругом бело да ровно. Приметы какие-то свои, на удивленье они приметливы, нам даже непонятно. А если в дороге метель, пурга — это им тоже нипочем, сковырнулся с нарты в снег и лежит, как песец, зарывшись, два, три, четыре дня, пока пурга не пройдет.
«А что за услугу возьмешь?» — спрашиваю.
Пустяк, бисерную безделушку какую-то спросил, я даже удивился. Ну, думаю, раз больно хочется, пусть за это едет, а там что-нибудь дельное дам в придачу. Поехал он. К сроку возвращается — день в день. И мой пакет назад отдает.
«Ты что ж, не попал в Обдорск?»
«Как не попал? Попал».
«Что же ты пакет-то не отдал?»
«Не терпит: мало спросил с тебя, давай еще чаю кирпич в придачу, — ответ привезу».
Зимой действительно туговато бывает. Летом птиц всяких полно, дельфины играют, морские зайцы — тюлени такие. Прямо с крыльца бьем. А зимой только сова белая да заяц, да еще вот часто подъезжаешь к кусту, глядишь — куфья на нем, шапки снежные. Ближе подъедешь — фррр! — рассыпался куст, полетело белое во все стороны. Куропатки полярные, их у нас дивно много. А хуже нет — волк. К самым зданиям зимой подходит. Олени у нас...
— Дикие?
— Нет, ездовые. Дикие на самом севере Ямала да на Белом острове. Самоеды волка никогда не трогают. Боятся: он, говорят, все мысли человека знает, — отомстит. Полярный волк хитрый — действительно как черт. Мерзавец, с закрытыми глазами к стаду подходит. Против ветра всегда. Он и видом другой: вытянутый, низкий на ногах — ползать приходится много — и белый весь. В капкан и думать брось — ни за что не полезет. Один у нас двадцать оленей в одну ночь прирезал. Самоеды говорят, до пятидесяти голов, бывает, режет волк.
— А как с самоедами живете?
— Дети. Жить можно, по-хорошему живем. Трудно только, когда работы много или спешка: канитель с ними. Придет, каждую вещь осмотрит, перевернет, пощупает. Потом чаем его пои. Чай страсть любят. Сколько в себя вливают — так прямо на удивленье. Подарить еще что-нибудь надо, а то обижаются.
Было у меня с ними серьезное дело. На западном берегу Ямала поставили радиостанцию. Штат в пять человек. Зимовать. И вот, передают, цинга.
— Плохо снабжены были?
— Какой там, — отлично! Проще дело: спаечки товарищеской не было, у нас без этого нельзя: верная гибель... Расстроились. Потом аппетит потеряли. Ну и зацинжали.
Мне от начальства приказ: соорудить экспедицию, снять их оттуда. А станция та от нас через весь Ямал, километров за шестьсот.
Вызвал я самоединов. Через старших их, через родоначальников. Шестьдесят нарт съехались к нам в Новый порт. Два дня чай пили, разговаривать о деле нельзя было: не полагается.
На третий рядиться принялись. Сорок нарт надо было, чтобы станцию поднять. За сорок нарт столько-то муки, столько-то соли, масла, табаку. Я через толмача так только, для формы, торговался. Уступал сразу. Они не запрашивают, а у меня инструкция — во что бы то ни стало сорганизовать помощь. Мне каждый час дорог. Шесть часов разговаривали. Уговорились.
«Собирайтесь, — говорю. — Поезжайте».
«Как, — говорят, — мы поедем? К сорока нартам оленей надо».
Опять торг — за оленей плати.
Торговались, торговались, — кончили.
«Теперь, — говорят, — к оленям людей надо, ямщиков».
Ямщикам чум нужен. Сговорились, сколько за чум. К чуму прислуга нужна. Опять с начала.
Два дня разговаривали. Совсем мы с толмачом замаялись.
Наконец — все. Вышли самоедины, стали у нарт. Еще с полчаса о чем-то между собой толковали. Приходят: — не едем.
Что ты с ними будешь делать! Пришлось к крайнему средству прибегнуть. Вызвал я двух мотористов: «Заводи моторы». Сам с толмачом к самоедам.
«Вот что, — говорю, — граждане. Мы вам помогаем в беде? Когда голод у вас, или на оленей мор?»
«Помогаете», — говорят.
«А вы нам в беде помочь не хотите. Так и буду говорить большевикам в Москву».
Тут как раз и моторы затрещали.
«Едем», — говорят.
— в пути. В пути помер, на глазах — самоедины и поняли: цинга. Довезти довезли, не бросили, а выгружать отказываются. Отошли метров на двадцать, лица руками закрыли, молчат. Цинги они страшно боятся, бросают все, уходят. Издали увидят больных — сейчас себя и оленей дымом обкуривают.
Упакованы люди на нартах — хоть машиной снимай! Чуть живы лежат. Каждая минута дорога. «Ну, — думаю, — не для таких случаев законы писаны. Была — не была...» — и пошел за спиртом. Поднес чарку больному. Он выпил, глаза заблестели. Я опять чарку наполнил. Предлагаю самоедину. Отказывается. Тогда я сам выпиваю.
Они видят: здоровый человек после больного пьет — и ничего. Стали подходить один за другим.
Перенесли все-таки больных.
* * *
Опять в каюте...
«Гусихин» велик и надежен — еще больше и надежней «Москвы». Но сон у нас беспокойный: говорят, салмы тут кругом и, бывает, сядет пароход — и не слезть, пока другой не выручит.
Матросы беспрерывно мерят глубину наметками с бортов. Так я и заснул под крики:
— Шесть! Шесть с половиной! Восемь!
Восемь, шесть аршин или даже метров — разве это много для такой громадины, как «Гусихин»?
«Зверобой» — тот мелко сидел...
* * *
Конечно, сели на мель.
Колеса перестали работать. Гремели команды. Опять заработала машина: задний ход.
Долго стояли. Слегка покачивало.
Потом с обоих бортов сразу раздались крики:
— Три с половиной! Четыре!
— Четыре. Четыре!
Слезли, нащупываем зерло.
— Шесть с половиной! Семь!
— Восемь! По-од табак!
— Под табак!
— До полного! — командует командир.
Разом уверенно затопали колеса.
Опять погружаюсь в сон.
* * *
Я проснулся под те же крики с обоих бортов:
— Семь! Восемь! Под табак!
Вышел на палубу — вот чудеса! Вверху и внизу — небо. Только чуть голубее вверху, чуть зеленее внизу. И нигде ни следа земли, нет горизонта.
Внизу впереди на нижнем небе — облако.
Оно растет, медленно приближается. И вдруг поднимается, всплывает в пустоту между нижним и верхним небом — распадается на куски.
Теперь понятно: это — халеи.
Наконец вдали показалась тонкая, твердая линия: горизонт. Тогда все сразу стало на место: вода, земля, небо.
Некоторое время мы шли прямо на темную полосу. Потом повернули, пошли вдоль.
Еще раз повернули, в другую сторону, пошли наискосок к земле.
Стал виден плоский высокий берег. Под ним выросла точка. Она разрослась, превратилась в кучку маленьких домиков — поселок.
— и опять поворачиваем. Штопором подходим к берегу.
С бортов беспрерывно выкрикивают глубину.
Уже видны рыбницы у берега, с десяток черных лодок кругом них. Видны отдельные домишки.
Но вот что это справа от них — пестрые треугольники?
Чумы! Это же самоедские чумы!
— пестрые: черными, желтыми, серыми, коричневыми шашечками.
Тоненько лают собаки. Черные фигурки людей суетятся у берега, входят в воду. Идут по воде, приближаются к нам по воде.
— Хэ-хэ! — бормочет кто-то у меня за спиной.
Оборачиваюсь — Валентин.
— Ты чего?
— Хэ, говорю, добрались-таки до Хэ, увидали самоедов.
«Гусихин» остановился метров за триста от берега. К нему сейчас же прилипли лодки.
И через минуту на палубе появились люди без шеи, с тюленьими маленькими гладкими головами и бескрылые, как пингвины.
Раз! — человек-пингвин откидывает оболочку головы на спину — и настоящая человеческая голова поворачивает ко мне свое настоящее человеческое лицо.
Что за любопытные глаза! Они прошивают насквозь, быстро и многократно, как игла швейной машины.
— Здрастуй?
— Здравствуй.
Крепкое рукопожатие.
Он щупает материю моей охотничьей куртки.
— Терпит?
Я не совсем понял, но улыбаюсь, отвечаю:
— Терпит!
Мы стоим друг против друга — совсем разные люди, — с любопытством и удивлением глядим друг на друга, и вдруг оба смущаемся.
Он что-то быстро заговорил на своем языке.
Я сказал ему несколько фраз по-русски.
Он не понял.
Засмеялся — как дверь распахнул на солнце, потоптался на месте, чисто сказал:
— Понимать не терпит!
— Торопись! — крикнул мне Валентин из каюты. — Лодка сейчас отваливает.
Мы запаслись патронами, взяли ружья и сели в большую лодку.
Лодка не дошла до берега метров сто — и стала.
Вместе с другими мы побрели по воде до сухого песка. Женщины и те из пассажиров, на ком не было высоких сапог, ехали на берег на наших спинах.