В какую сторону мы ни посмотрим, мы заметим на границе между небом и землею линию, которая со всех сторон окружает видимое нами пространство земли: эта линия называется горизонтом.
Начальный курс географии
ГЛАВА ПЯТАЯ
Земля начинает сдавать. — Мужи. — Плач на горизонте. — Тень великого ученого. — Обдорск по книжке. — Горизонт удаляется. — Зверобой. — Кок и Пузатых. — Команда отказывается отдать концы. — Проперлер.
Еще сутки ходу до Обдорска.
Все шире разливается Обь. Большую силу берет вода, земля начинает сдавать. Она разорвана в клочья островов, острова намокли, грузнут беспомощно в топь. Волны победно перекатываются через них.
Все чаще по низким берегам остроконечные берестяные шалаши, люди в малицах около них.
Люди в малицах издали похожи на тюленей.
Часто пролетают гуси, еще чаще — большие стаи уток.
Остановка: зырянский поселок Мужи.
Серебрятся ивы, дорожка в гору. Там густо стоят строения— избы, сараи. Час очень ранний, но зырянки вышли с расшитыми оленьей шерстью туфлями, с длинноухими шапками из пыжиков. Пассажиры, команда в несколько минут расхватали эти красивые вещи. Дешевка: туфли по пяти-шести рублей, шапки-ушанки — семь-восемь. И только за одну спросили семнадцать, но эта — как пушинка, не носить — любоваться.
Мужи шьют шапки, кисы, туфли, малицы чуть не на все русское население Тобольского севера.
* * *
Весь день дождь. Мутно небо, Обь мутна.
Земля мелеет, тончает; земля ускользает из глаз.
Невыносимо скучно целый день взаперти.
Валентин уже с час не отрываясь смотрит в окно. Ни улыбки на губах, ни задумчивых складок на лбу — на лице никакого выражения. Затих, точно его и нет. И только глаза: распахнутые, оцепенелые, как глаза филина на свету. Впрочем, нет — не филина. От ресниц, что ли, сетчатая тень на них и дробит зрачок и белок на тысячу мельчайших глазков. Скорей как у мухи под микроскопом глаз Валентина: тысяча глаз в глазу.
— Ну, воззрился! — бормочу я сердито.
Я уже знаю, что теперь с ним не поговоришь: хоть ори ему в самые уши — он будет мычать в ответ. Хоть сапогом бей — не достучишься.
— с одними глазами — просидеть еще хоть пять часов. Потом схватится за краски. Знаю уж...
... И все-таки вздрагиваю, когда вдруг он срывается с места и ныряет под диван за кистями, красками, бумагой. Теперь его бьет лихорадка, он нагибает чайник над кружкой — и плещет воду на стол. Он судорожно макает кисточку в кружку, сам пристально щурит глаза в окно. Затем разом перекидывает глаза на белый лист бумаги и решительно проводит по ней кистью: отделяет небо от земли.
В каюту вползают какие-то тени, блики, блески.
— Валентин! Что там такое за окном?
— М-м-м!
Я нехотя поднимаюсь с дивана и взглядываю поверх головы Валентина.
Зрелище необычайной силы оглушает меня, как гром.
Небо взорвано. Еще высокое солнце льет истекающий кровью свет сквозь голубую брешь. Черный, тяжелый пласт громадной тучи обвалился в воду. Окровавленная вода из бурой на глазах превращается в ясно-голубую, сверкает, искрится: дугой из воды прянула в небо широкая радуга.
Дымятся пожарища пустынных приплюснутых островов. И только погибшие в далеком урмане лиственницы-корабли вздымают кресты обугленных мачт. Там будто гудят краски: и синь, и прозелень, и ржа.
В волнении я кидаюсь за тетрадью: записываю с натуры этот редкостный, под Полярным кругом, яростный праздник света.
Анилиновый карандаш тверд и выцарапывает на плохой бумаге бледные подобия слов. Я вдруг решаю, что описать такое зрелище можно только чернилами. В походной аптечке есть пробирка с какими-то таблетками. Вытряхиваю таблетки на стол, крошу в пробирку анилин карандаша и кипятком из чайника развожу чернила.
Перо помогает находить точные слова, но — все уже кончилось, пока я возился с чернилами... Тучи сдвинулись, солнца нет, потухла радуга — все умерло. Серый дождь. Еще несколько времени пишу по воспоминаниям.
А Валентин все работает.
— Чего ты все в окно-то пялишься! Ведь все равно там теперь совсем не то, что ты мажешь на бумаге!
— М-м-м.
Поговоришь с ним!
Морда как у теленка, жует все время что-то, жвачное!
А то вдруг начнет щуриться, жмурится, башку набок и глядит по-птичьи одним глазом на перепачканную красками бумагу.
Живописец, подумаешь, аква-ре-лист!
А сам про кружку с водой совершенно забыл: сует кисть в рот, обсосет и правит ею то в одном месте этюда, то в другом.
— Свинтус ты, вот что! Стыдно на тебя глядеть.
— М-м! Да, да...
С досады, что не удалось полностью записать редкую картину, бросаю перо.
Хочу убрать таблетки в аптечку, — их нет на столе. Нет их и на полу.
— Куда к черту могло лекарство деться? Валентин? Ты не видал?
Он уже кончает этюд и, кажется, приходит в себя.
— Таблетки?
— Да, да, таблетки!
— Таблетки, кажется, я съел.
— С ума сошел! Ведь их же там штук шесть было. Может быть, яд в них. Лошадиная порция.
— Не важно! Меня не проймет.
А сам побледнел.
Я схватил пробирку с чернилами. На этикете значилось:
Bismuth subnitr 0,5
Salol 0,3
Extr. Opif 0,01
— Чего там? — не вытерпел Валентин.
Он латыни не знает.
«Пусть-ка помучится», — подумал я, тревожно нахмурился и покачал головой.
— Плохо брат, очень плохо.
— Что ты говоришь?.. Яд? Да говори же ты!
— Обождать! Подействует, тогда узнаешь.
Так я ему и не сказал, что лекарство было самое невинное: крепительное.
Впрочем, оно никак и не подействовало на здоровяка.
Под вечер пароход незаметно вошел в реку Полуй. Непривычному глазу не отличить реки от проток.
Серый туман.
В восемь часов гудки: остановка. Ничего не видно из окон. Говорят, прибыли в Обдорск.
Дальше «Москва» не пойдет.
Вместе с астраханцами сходим на берег. По скользким ступеням круто лезем в небо.
С горы открылся нам невозможный вид.
Неба не было, земля исчезла. Вернее — земля и небо слились, линия их соединения проходила как раз через нас: мы стояли на горизонте.
— В самый, вишь, закрой уперлись, — определил один из ловцов. — По самое некуда.
Что-то страшное творилось вокруг нас.
Тучи клубились, их пучило. Тучи налегали брюхом на что-то мутное, жидкое, волочились по какой-то темной слизи, что, может быть, когда-то было землей. Небозем этот растворился в воде, превратился в живое месиво.
Ловцы отошли от нас, их обволокло, вобрало в себя мутное месиво, — и больше мы их не видали.
Я поглядел на Валентина. Он меланхолически что-то жевал. Лицо его было мокро.
— Плачь, плачь, бедный друг мой! — обратился я к нему голосом прочувственным, насколько только позволяла сырость. — Плачь, ибо суждено тебе здесь горькое одиночество. Сердце мое уже пухнет от слез, и вот потечет, и тебе не удастся даже развести огня, чтобы сжечь мокрые мои останки.
Валентин утер рукавом лицо и сунул мне в руку кусок ржаного хлеба.
— Нако-ся заткнись, рыдалец. Довольно любоваться красотами: не ночевать же в этой плевальнице, под открытым, как говорится, небом.
Мы двинулись по скользкой грязи в невидимый город.
* * *
У каждых ворот нас встречали лайки. Все улицы кишели собаками.
В домах толпились люди.
Перед нами открылись гостеприимные двери: нам позволили переночевать в пустой школе.
Школа оказалась имени великого французского ученого Пастера, который дал людям средство от бешенства. Так, в список спасенных от этой ужасной болезни должны быть занесены и наши скромные имена.
Нам рассказали, что в Обдорске есть и станция пастеровская.
Бешенство — бич здешних мест. По тундре бродят огромные полярные волки. Они заболевают первые. Взбесившийся волк бежит и бежит — все по прямому направлению, как не бегает ни одно здоровое животное, — и кусает всех, кого встретит. Впадают в бешенство укушенные им олени и лайки. Взбесившиеся лайки набрасываются на людей, и люди кусают людей.
Спасти укушенных, предупредить ужасный конец болезни не было никаких средств: царское правительство не заботилось об окраинах. Ближайшая пастеровская станция была от Обдорска за 1541 километр — в Тобольске.
В Обдорске пастеровскую станцию открыла Советская власть.
* * *
Перед сном я прочел в своей записной книжке:
«... Обдорск находится под самым северным Полярным кругом».
«... Это — последний русский населенный пункт на севере в Приобском крае, последний здесь шаг русской колонизации».
«... С половины XVIII века сюда стали приезжать купцы на ярмарку. Только с 1820-х годов стали селиться русские на постоянное жительство, а с 1850-х годов сюда стали проникать и зыряне, составляющие в настоящее время половину населения Обдорска».
Про то, что Обдорск стоит на горизонте, в книжке ничего не было сказано.
«Во всяком случае, — подумал я, — мы достигли горизонта колонизации».
* * *
Утром мы встали рано, очень рано. В восемь вышли из дому: на фуражировку и осмотреть город.
Туман окутал всю вселенную. Ни земли, ни солнца,
Ни города. Тепло и сыро, как в выеденном огурце. Простуженными голосами поют петухи.
Через полчаса туман отрывается от земли, начинает подниматься, открывает деревянные домишки до окон. Но раздумывает, останавливается, сонно повисает в воздухе.
Никого на улицах. Все закрыто. Все спят.
— низкая волосатенькая лайка.
Туман нехотя приподнялся еще, скрипнула калитка. Выглянуло заспанное лицо зырянки.
— Молока не продадите?
— Молоко? Наши коровы еще спят.
Город нехотя вылезает из-под теплого, сырого своего одеяла.
Повсюду бродят волосатые лайки.
Появляются медлительные прохожие. Выходят из ворот коровы. Останавливаются. Протяжно мычат в туман.
В тумане проявляется срезанный конус вышки метеорологической станции, ведро дождемера, будочки самописцев. В другой стороне — радиомачты. В противоположном от реки конце города — деревянные корпуса больницы. За ними короткие улички выходят прямо в тундру.
Мы направляемся к реке: надо устраиваться на какое-нибудь судно до Пуйко. Там, говорили в Свердловске, увидим самоедов.
— целая флотилия рыбацких судов. Между парусных рыбниц одна побольше, моторная, нос обит цинком.
— Ого! — говорит Валентин. — Подходяще. Гляди-ка, какое название.
На носу под фальшбортом черными буквами:
«Зверобой».
Проходят рыбаки с веслами на плечах.
— Не знаете, куда идет эта рыбница моторная — «Зверобой»?
— В океан курс держит за зверем. За дельфином, за моржом, чё ли.
— В Пуйко остановится?
— А как же.
— Летим! — говорит Валентин.
доска с надписью от руки:
«Бойся!
Ледорезы!
Бойся!»
По дощечке взбираемся на борт ближайшей рыбницы и с борта на борт, с борта на борт перебираемся на «Зверобой».
— матросы — глядят вопросительно.
— Хотим с вами до Пуйко. Капитана можно видеть?
— Командира? На правом борту первая каюта.
Их всего-то — кают — две на правом борту суденышка.
Пожилой командир поднимает голову от морской карты.
— как острые два клюва.
Мы показываем свои документы, просим взять на борт.
— Ну, что ж, приходите,—просто говорит командир.— Часов в двенадцать отправимся. Только отдельных кают у нас нет, не взыщите!
Мы готовы ночевать и на палубе.
* * *
Слетать за вещами в пастеровскую школу долго ли нам? Но когда пришли, узнали, что отъезд отложен: командир пошел в город добывать новые котлы для варки пищи. Сообщил нам об этом молодой радист. Он не смотрел в глаза, когда рассказывал: сразу почувствовалось, что неладное что-то произошло на судне, пока мы ходили.
Мы быстро перезнакомились с командой. Судно оказалось экспедиции Рыбтреста. Отстало от двух других судов экспедиции: мотор испортился. Те ждут в Пуйко.
Экспедиция направляется в обход Ямала с зимовкой на берегу Карского моря. Это та самая экспедиция, о которой мы слышали в Свердловске. Цель — обследование рыбных и зверовых богатств Обской губы и Карского побережья Ямала. Научные работники сейчас уже работают в Пуйко. С особенной гордостью сообщили нам, что на борту есть женщина, ученый зверовод.
— Землячка ваша — из Ленинграда. Боевая. Триста пятьдесят получает.
Спешить было некуда. Мы с Валентином пошли в город просить Интегралсоюз отпустить нам продуктов на дорогу. Охотно и быстро снабдило нас всем необходимым «Потребительское общество Приполярного круга имени Сталина».
«Зверобоя» и с ним матроса по фамилии Пузатых. Друзья остановили нас и слезно принялись жаловаться.
Кок — разваренный дядя с унылым и красным носом — горько плакался, что нет у него научности он вынужден был наняться на такое паршивое судно, как «Зверобой», где даже готовить приходится под открытым небом. Он уже простыл, у товарища Пузатых тоже голова болит и кружение. Оба идут в больницу получить порошки — как его, пирамидон, что ли? — и попросить бумажку, чтобы отпустили их отсюда назад в Тобольск. А на таком судне да с зимовкой ехать — это же верная смерть. Да вот товарищ Пузатых сам скажет.
И начал товарищ Пузатых — мужчина в годах и гладкий, как облупленное яичко. Начал и остановиться не мог, пока не выболтал всю свою жизнь и все свои обиды.
Отец-то у него был сам с образованием второго разряда, а его учить не захотел. И как был он, Пузатых, на Алдане, муку покупал по двадцать два лотика чистого золота. И возил он, Пузатых, то золото в Монголию. И падали дорогой все верблюды. И много у него, у Пузатых, в те времена водилось этого золота. И как он, Пузатых, четырех жен переменил и опять думает жениться. И попал на проклятый тот «Зверобой» спьяну, все по той же причине отсутствия научности. Выгоды с ней, со службы этой, никакой. Да как бы еще в беду не влететь: моторишко на «Зверобое» — никуда. И вся надежда у него, у Пузатых, теперь только на больницу. А уж если и тут не пройдет, так дальше и вовсе крышка, потому что дальше на берегу и начальства никакого не будет, тюлени одни да моржи в море.
— Истинная правда, — подтвердил кок и закивал унылым носом. — Истинная правда, золотые ваши речи, товарищ Пузатых.
Часа через полтора пришел командир. Котлов еще достать не удалось, он приказал готовиться к отходу.
Матросы нехотя повиновались.
Тут подошли Пузатых с коком. Мы еще издали поняли, что их постигла неудача. Красный нос кока побагровел и свесился до самого подбородка. Мелкие глазки Пузатых растерянно бегали по полу.
Приятели, как крысы, проскользнули мимо каюты командира на ют. Пузатых поманил за собой пальцем матросов.
— Не достал! — шипящим голосом говорил Пузатых.— Что он — отравить нас хочет? В таких котлах обед варить! Яд это.
— Он говорит, — сказал радист, — в Аксакове котлы возьмем.
— Нарошно, нарошно говорит, — шипел Пузатых, — заманить! Откуда там котлы? Нет там никаких котлов. Это чтобы только отсюда убраться скорей, чтобы возврату нам не было. На верную смерть ведет.
— Он говорит, — сказал молодой матрос,—если что не в исправности будет, мы зимовать не останемся. Назад вернемся.
— А вы верьте, верьте, бараны! Заведут во льды, тогда возвращайся как хошь.
Матросы молчали, понурившись.
— А кок больной! Помрет, ей-богу, помрет, — кто нам тогда готовить будет? Да в таких котлах!
— Нет, ребятушки, нельзя дальше, нужно всем сразу — и чтобы назад в Тобольск.
— Пошли к командиру! — встряхнулся вдруг юный радист. — Что на самом деле!..
— Все собрались? — безмятежно спросил командир. — Ну, заводи мотор.
— Иван Иваныч, — поднялся радист, — команда не хочет концы отдавать. С такими котлами на смерть идти не согласны.
Командир медленно из-под крылечка оглядел всю команду. И спокойно уселся на якорь.
— Так. Ну, я же уж говорил вам, что тут котлов нету, получим в Аксакове.
— Это вы говорите, чтоб только отсюда нас увезти, чтобы возврата нам не было, — зашумели матросы.
Крылечко приподнялось, — выглянули удивленные глаза.
— Почему же из Обдорска возврат есть, а из Аксакова или Пуйко нет возврата?
— И кок болен, — крикнул радист. — Помрет, — куда денемся?
Командир отыскал глазами кока.
— Ну как, Степа, что в больнице-то сказали?
Кок зашмыгал багровым носом.
— Оно... вообще... говорят, насморк, говорят, если что говорят, так вообще, говорят, ничего пока...
— А товарищ Пузатых где же? Тоже, поди, здоров?
Пузатых исчез. Вся команда обернулась. Радист вскочил, побежал на ют.
— Пузатых картошку чистит.
— Отдать концы! — приказал командир.
Матросы кинулись к канатам.
«Зверобой» медленно отделился от соседнего судна, повернулся, пополз вперед. Канат, прикрепленный на юте, вздрогнул, плеснул по воде, натянулся. Две парусные рыбницы и белый ботик послушно выстроились и потянулись за ним.
— Запыхтел Максимка!
Матросы улыбались.
— А тебе, Пузатых, набьем мы пару обручей с большой бочки, чтоб не лопнул до возвращения!
— Ему по Тихому океану плавать!
— Проперлер тебе, Пузатых, и лети ты, дружок...