Люди Самоедь ездят на оленях и питаются рыбами.
Летопись
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Брунгильда и Зигфрид. — Швейные машинки Зингера. — За невидимой стеной. — Кормлёнки. — В чуме. — Олени и жизнь Юро. — Стовосьмидесятилетний человек. — Чернолапенький. — Пятилетний охотник. — Гости из тундры. — Собачий вопрос. — Салмы и стукалки. — Кочетов философствует.
Неприступный замок стеной огня отделен от мира.
В замке — Брунгильда, валькирия1. Она ни жива, ни мертва: закованная в холодные латы, она спит долгим сном Спящей красавицы, сном тысячелетий.
Кто — смелый — пройдет сквозь огненную стену? Кто вернет миру оцепенелую жизнь?
Зигфрид, жизнерадостный золотоволосый герой Нибелунгов, отважно ринулся в огонь.
* * *
В чистой и теплой избе при неверном свете ночника неожиданно встали передо мной эти два образа народной фантазии далекого народа: Брунгильда, Зигфрид.
Я удивился: откуда они здесь, на Конце Земли? Чем напомнило прекрасную и пламенную сказку все то, на что я здесь нагляделся за день? Здесь, за Полярным кругом?
Я не понял тогда.
Принялся за дневник.
* * *
Утром мы вышли из воды на плоский песчаный берег и сразу почувствовали необычайное. Огромная пустота вокруг казалась значительнее всего, на чем останавливался глаз. Нас обдавал холодный ветер, невидимо мчался куда-то, а небо было совершенно неподвижно, ни одно облако не проходило по нему.
— Идемте, — приветливо говорит легкий сухолицый человек. Он приехал с нами в лодке. — У меня тут родственник. Оставим вещички и пройдем в чумы.
— Знакомься, — говорит Валентин: — Якимыч, заведующий факторией Госторга, охотник.
Перед нами под увалом раскинулся немаленький поселок. Вместительные, крепкие сибирские избы.
Два-три строения, крытые красным железом, напоминают о городе.
2 на берегу. Ни одной женщины.
Редкие нелюбопытные прохожие на коротеньких улицах едва взглядывают на нас.
— Зырянский поселок, — говорит Якимыч. — Русские тут только летом, к зиме почти все съезжают.
Он ведет нас в чистую просторную избу. Приветливая пожилая хозяйка, суетливый с володимирским говорком хозяин, две швейных машинки Зингера в горнице: Кочетов — хозяин — портной.
Сразу позабылся Конец Земли, пропала простота.
— Беседуйте, — приглашает хозяйка так просто, точно мы вчера только здесь были. — Я сейчас самоварчик...
* * *
А в нескольких шагах — самоедское становище.
Чумы возвышаются пестрыми конусами. Они по-летнему крыты нюгами — большими кусками бересты, где почти белой, где желтой, коричневой или совсем черной от копоти. Над срезанной верхушкой — колючий венчик из тонких кончиков шестов.
Позади каждого чума, как клеть при избе, — нагруженная нарта, крытая шкурами, увязанная ремнями.
Там — кладовая кочевников: оленьи шкуры — крыть чумы зимой, меховая зимняя одежда.
Мы вошли в становище, как в заколдованное царство: нигде ни человека, все неподвижно, собаки свернулись, спят в заветёрках. Рядом ступаешь, а они даже головы не поднимут.
— Осторожней!.. — говорит Якимыч. — Человека раздавите.
Он показывает на пушистый клубок у меня под ногами, смеется.
Смотрю: собаки. Одна — поменьше — притулилась к другой — большой, очень лохматой. Спят.
Вдруг дунул ветер — резкий, порывистый. На маленькой собачке приподнялась шерсть вместе со шкурой, выглянул розовый голый животик: спящий ребенок?
Только у третьего и у четвертого чума увидели наконец живое и подвижное: под пустой деревянный ящик стрельнули от нас два серых зверка. Посредине песчаной ямы, где ящик, вбит кол, на колу — две цепочки.
Зверьки недолго прятались: из-под ящика выглянула одна острая мордочка, за ней другая. Быстрые глазки забегали, с любопытством разглядывали нас. Наконец два пушистых комочка выкатились в яму, засеменили вокруг кола на цепочках: норники, песцы-щенята.
Около других чумов — такие же колы, только привязаны к ним не песцы, а чернолапенькие лисята.
Якимыч рассказывал:
— Кормленков разрешают иметь не больше трех-четырех на чум, и то только беднякам. Это дело теперь думают коллективным сделать, артельные питомники создать и так положить начало пушному звероводству самоедов.
— Самоедов нам подай, самоедов!
— Сейчас мужчины все на ловле да на пароходе, а женщины — по чумам. Впрочем, вон в тот пройдем,там, кажется, вся семья.
Вслед за Якимычем мы нырнули в открытое входное отверстие чума.
В первое мгновение мне показалось, что я — в музее забрался внутрь витрины с надписью:
САМОЕДСКИИ ЧУМ.
Груда красных углей посредине, котел над ними и вокруг — совершенно неподвижные фигуры сидящих людей с темными, как горшки, обожженные в печи, лицами. Пристально смотрят на нас немые, остановившиеся глаза...
Молчание, оцепенелая неподвижность.
Мы постояли так, и вдруг Якимыч говорит:
— Юро! Здравствуй, Юро! Узнаешь?
И все задвигались.
Голый по пояс низкоплечий мужчина весело засмеялся, протянул Якимычу руку. Одна из женщин налила из котла чаю в круглую чашу, — поставила перед Якимычем. Девочка лет четырех подняла в руке нож и быстрым, точным движением у самых губ резнула по сырой рыбине, зажатой в зубах. Казалось случайностью, что при этом она не отхватила себе кончик носа или кусочек черной лоснящейся от рыбьей крови щеки.
Остались неподвижными только два древних старика. Они сидели в самой глубине чума, один — по одну, другой — по другую сторону очага.
У Якимыча с низкоплечим пожилым самоедом начался длинный разговор про всех знакомых, — кто жив, кто помер.
Якимыч не был в этих краях три года, и самоеду нашлось о чем рассказать ему за чашкой чая отрывистыми, с трудом сплетенными словами.
Мы слушали.
Простая, как палка, в коротком его рассказе нам предстала судьба полярного бедняка.
Я не запомнил его имени, да и не нужно его имя, пусть будет просто Юро, что по-самоедски значит: друг.
Юро, когда знал его Якимыч, был небогатый, но справный хозяин: оленей до двухсот было у него. Чум его был полная чаша: жена, ребятишки, старый отец — все одеты и не голодны. Весной на пятнадцати нартах семья начинала кочевку, подвигалась к северу Ямала.
Во время кочевки телились важенки.3
4, неплюи5 давали свои мягкие, теплые шкурки на пошивку новой одежды. С десяток взрослых оленей шло на мясо. Остальное стадо спокойно паслось все лето.
Летом Юро ловил рыбу, промышлял ленную птицу — гусей, уток — и тюленей. Тюлени давали жир и на редкость прочную кожу.
В начале зимы доходил песец: из крестоватика и синяка становился весь белый. Юро расставлял ловушки, обирал пушистый урожай — и откочевывал к югу, где лес и не так страшна зима.
Жить было сносно.
Но три года назад напала на его оленей ужасная болезнь — сибирка. Олени один за другим кидались из стада, хрипели и грохались оземь. В один день пала половина стада.
Юро без оглядки бежал от того места. Но беды догоняли его.
Раз ночью подошел к стаду сармик—волк, десять оленей зарезал, разогнал остальных. Еле собрал их в тундре Юро.
Весной, как важенки отелились, задул север, сумасшедшие начались бураны. И заметались важенки: замерзли их нежные пешки.
Кочевал Юро в этот год на восьми только нартах. Сам уж не ехал; шел с женой пешком рядом с оленями.
Была у Юро своя вотчина: земля, где пас оленей и промышлял его род из поколения в поколение. Но в тот год сосед-окатэтта6 — многооленный богач — пригнал свое двухтысячное стадо к самой границе его вотчины.
Юро отодвинулся: маленькое стадо оленей бежит к большому, теряется в нем, как ручей в море.
Окатэтта пошел за ним.
Юро еще отодвинулся.
Окатэтта — за ним.
Юро бежал из дедовской вотчины: спасал последних своих оленей.
Без оленей в тундре — смерть.
Окатэтта звал Юро:
— Будешь мне помогать — через год оленей дам.
Юро сказал:
— Нет. Большевики собирают чумы. Поеду на собрание.
Окатэтта сказал:
— Поедешь на собрание — ко мне не приходи. Будешь помощи просить — не дам.
Испугался Юро: откажется помочь окатэтта — куда денешься? Не поехал на собрание.
Стал просить окатэтту:
— Дай на выпас тридцать оленей. Год пройдет — пригоню тридцать же оленей да песцов дам пятнадцать.
— Тридцать, — сказал окатэтта.
Совсем отощали, замучились у Юро олени. Не поможет богач — и на зимовку не откочевать. Тут зимовать — не терпит.
Обещал Юро окатэтте тридцать песцов.
Дал окатэтта тридцать сытых оленей.
А летом копытка объявилась — оленья болезнь. Поредело стадо вконец.
Совсем бы пропал Юро, да год выдался песцовый.
Пошел и пошел песец, как заяц. Было бы у Юро оленей побольше — деревянные пасти ставить пошире, — сколько бы Юро собрал белых шкурок! Каждая шкурка — олень.
Через год отдал Юро тридцать песцов окатэтте. А оленей — только десять. В долгу теперь.
Четырнадцать себе оставил. На четырнадцати куда откочуешь? Как оденешься, обуешься?
Уж не один с семьей живет Юро в чуме — с братом.
У брата — своя семья, отец-старик.
Был Юро и у большевиков на собрании. Учили бедняков на собрании не слушать богатых, в артель сбиваться.
— рыболовную.
— Гану-грютти, — смеется Якимыч, — лодочный житель?
— Гану-Грютти, — соглашается весело Юро.
— Как теперь живешь? — спрашивает Якимыч.
— Терпит, — говорит Юро. — Моя туземный совет выбирал, сын Березов ехать — грамота учиться.
Тут все в чуме оживились. Залопотали ребята, даже бессловесная пожилая женщина с красной лентой в связанных концами косах.
Она потихоньку, но быстро что-то заговорила по-самоедски.
Юро строго на нее глянул: женщина должна молчать, когда мужчины разговаривают.
Но ничего не сказал Юро, и жена его продолжала говорить про свое.
Одни только древние старики в глубине сидели молчаливые и неподвижные, как деревянные идолы. Их коричневая кожа скореженным лубом висела на черепах.
— Сколько им лет? — спросил я.
Якимыч спросил Юро по-самоедски, ткнул пальцем в одну и в другую сторону, сказал:
— Этому — сто шестьдесят. Этому — сто восемьдесят.
— Что?
— Сто восемьдесят,—повторил Якимыч задумчиво, посмотрел на меня — и вдруг расхохотался.
— Ну да же: сто восемьдесят самоедских — наших, значит, девяносто. Они же один год за два считают.
Мы вышли.
Чернолапенький лисенок безостановочно кружил и кружил, и кружил вокруг прикола. Мне подумалось: совсем как рассказ Юро вокруг оленей.
— Чего он так? — спросил Валентин.
Якимыч скучно ответил:
— Есть хочет, замерзнуть не хочет — вот и кружит.
Я остался поговорить с лисенком, отстал от своих.
— Бегаешь? — спросил я чернолапенького зверка. — И как тебе только не надоест все кругом да кругом?
Лисенок ничего не ответил, даже не повернул ко мне головы.
Тут мое внимание привлекла ватага мохнатеньких самоедских ребятишек.
только раглядеть лук в руках у одного — парнишки лет так пяти-шести. Лук был выше охотника в два раза.
Над берегом летали халеи, порывистыми взмахами носились крачки.
Я видел, как маленький охотник натянул свой лук, прицелился, пустил стрелу — и легкая белая крачка, кувыркаясь, упала на землю.
Через несколько минут ватага окружила меня и лисенка. Меткий стрелок бросил лисенку мертвую крачку.
Зверок лапками на лету подхватил птицу, в один миг отгрыз ей голову, хрустнул и проглотил.
К берегу приближались лодки, из них выходили люди-пингвины, шли по воде, выходили на песок.
Я пошел бродить.
За чумами начинался подъем «в гору» — на увал.
Я взобрался наверх — и бесконечная серая тундра развернулась перед моими глазами: равнина, мох, трава, кой где озерки.
— олени.
С поразительной быстротой они мчались гуськом — штук семь друг за другом, сзади еще пять, — мчались прямо, как по рельсам. И когда им на пути встретился широкий куст, животные только рога откинули назад и — пролетели над кустом, как птицы. Я только тут заметил, что сзади них были нарты и на нартах сидели люди. Люди на нартах тоже перелетели через куст, и стремительный бег оленей не задержался ни на мгновенье. Их бег не задержался, даже когда они промчались мимо меня и с маху кинулись вниз по отлогому спуску.
Только внизу, перед самыми чумами самоед на передней нарте что-то дико закричал, взмахнул длинной палкой-правилом, передовой олень кинулся в сторону, дал круг, задние налетели на него, сшиблись, — нарта разом остановилась.
Самоед соскочил, схватил переднего оленя за рога. Остановилась и другая нарта.
Уже из всех чумов бежали к ним мужчины, женщины, дети. Кто кинулся к оленям, кто к людям, все были очень возбуждены, кричали, и мужчины все по очереди долго, сильно, высоко трясли руки приехавшим.
Олени, как собаки, вывалили языки, дышали крупно, порывисто, бурно. Их великолепные рога в мягких пушистых чехликах напоминали прихотливо разросшиеся ветви лиственниц, ветви, покрытые пушистым серым инеем. Старые животные спокойно позволяли себя гладить, молодые дичились, опрокидывали головы: глаза их выкатывались, наливались кровью. Привязанный за рога к нарте теленок-неплюй в испуге рвался всем телом, дрожал на тоненьких ногах. И у него, как у больших, рожки были в теплом сером инее — куржаке. Невозможно было удержаться — не погладить его теплую спинку. Я погладил.
Олененок подскочил на всех четырех ножках, забился на привязи.
Я поскорей отошел от него.
«Август, — вспомнил я с грустью: — месяц малиц. Шкура оленей августовского убоя идет на выделку одежды».
В конце месяца малиц сойдет с рогов пушистая кожица, — живое оружие освободится от мягких ножен. Следующий месяц — месяц любви оленей — месяц жарких поединков между самцами.
Эти быки больше уж не будут участвовать в битвах, не услышат яростного стука окрепших рогов.
Неожиданное событие — прибытие оленей — взбудоражило всех самоедских собак. Ни одна уже больше не спала. Сгоряча сбежались, полаяли, но, узнав своих, замолчали, радостно замахали хвостами. Опять занялись своими делами: одни завалились спать, другие бродили, разыскивали чем заморить червячка. Прибежавших из поселка прогнали назад.
Я думал, встречу здесь крепкую, «классную» породу красивых самоедских лаек. Какой там! Собаки тут каких угодно статей и мастей. Есть крупные, широкогрудые зверовые собаки — на лося, на медведя; есть остроухие, всех цветов и хвост крючком — соболиные, беличьи лайки. Есть просто уроды-ублюдки.
и цветом походит на этого зверька.
Маленькие эти собаки — знаменитые оленьи лайки, можно сказать — управляющие самоедским скотом. В кочевке у такой собаки почетное место: на нарте хозяина. По указке хозяина она любого быка, любую важенку выбьет из стада, доставит куда надо. Ее — маленькую — безропотно слушает целое стадо здоровых рогачей, боится ее.
С нескрываемым уважением я разглядывал одного из этих пушистых управляющих, когда снова разразился неистовый собачий лай — теперь в поселке. Управляющий только ушки поднял и остался на месте, а мимо нас торопливо, деловито, как на пожар, бежали большие собаки в поселок.
Пошел и я за ними.
Все собаки собрались у лавки Госторга. Там у крыльца стоял плотный кружок самоедов и зырян. Все с удивлением разглядывали невиданного зверя, только что доставленного с «Гусихина».
Мне сказали: на племя.
Борзая собака в тундре! Это примерно то же, что земляника на северном полюсе.
В прежнее время любимая была потеха у богатых помещиков: травить зайцев, лисиц и волков борзыми. Охотник верхом на лошади, без ружья, с одним кинжалом сломя голову мчит по ровному полю за борзыми. Борзые добирают зверя — бывали и такие, что один на один брали матерого волка. Охотник долой с седла — и сострунивает загнанного зверя, кончает его кинжалом.
Борзые и сейчас в цене у охотников-киргиз — в сухих и твердых степях. Но борзая в бесконечном болоте тундры — какая нелепость!
— зырянин с волосами цвета рязанской ржи — терпеливо вводит меня в историю местного собачьего вопроса.
Он говорит:
— Конечно, этой борзой тут не справиться. Однако промышленная собака тундре необходима: на песца. Ловушки — пасти, капканы — тем плохи, что много добычи тратится. Придавит песца, он и лежит неделю, две и больше, пока самоед не объедет весь свой район. А пока объезжает, звери и потравят добычу. Росомаха вон как далеко в тундру заходит. В капкане она песца не тронет: боится железа. А в деревянной пасти ни одного не оставит. Ошкуй — тому все равно. Сойдет со льдины на берег, пойдет шататься по тундре, — все капканы разворотит, все пасти. А тут еще и волк, и сами песцы дохлым братом не брезгают. А собак таких, чтоб сама песца скрадывала и давила, — таких собак на всем Ямале четыре-пять наперечет имеется. Вот и придумали мы новую породу вывести: песцовую ямальскую лайку с борзой помешать. Чтоб и чутьистая, и болот наших не боялась. Травит же борзая красную лисицу, почему ей белую лисицу не научиться травить? В конце концов добьемся.
И он так дерзко тряхнул ржаными своими кудрями, что я подумал:
«Такие... пожалуй, и вправду добьются».
— при царе — ссыльный «за красный бантик», потом рабочий в тюменских верфях, теперь — простой работник прилавка, он говорил простыми словами, но рассказ его ложился, как мостки через зыбкую тундру.
— Олень — раз, рыба — два, песец — три. На этих трех китах здесь вся жизнь держится. Вот взялись мы за китов в первую голову. Оленеводческий совхоз устраиваем, бедняков в колхозы сбиваем, борьбу с копыткой да с сибиркой ведем: пропаганда идей и помощь ветеринаров. В пятилетку положено до двухсот тысяч оленей довести в совхозах, и всю бедноту в оленеводческие колхозы объединить. В Обдорске назначено завод строить: замшу будет вырабатывать из оленьих шкур.
Песец — тоже дело надо поставить. Сила ведь — заграница с руками рвет. Прошлый год песцовый был, как заяц песец шел. Шестнадцать тысяч песца собрали с одного нашего тобольского севера, — шутка ли? Товар нехитрый, а тоже поди его, возьми! Богачи препятствие делают. Прежде, бывало, богатая самоедка идет — вся в пуху и колокольчики на руках: дескать, вот она — я, подходи поближе да кланяйся пониже. Теперь — наоборот: прячут все, самыми бедняками прикидываются. Приедет такой — у него два-три песца. А может это быть? Не может, потому у него оленей тыщи, пастей у него, капканов по всей тундре раскинуто, все орудия производства в его руках. Так он чего делает: он в этой фактории три песца продаст, в другой — три: это чтоб не знали, какой он богатый есть. А десятка два шкур с подручными бедняками в Уральские горы пошлет. Там у них тайные скупщики, частники берут, — шут их знает, как еще уцелели! А государству, социалистическому хозяйству — убыток.
Песцовый промысел тоже на рельсы ставим. Собачку вот придумали новую — не знаю, что выйдет, а так думаю: добьемся же своего. Песцовому звероводству фундамент закладаем: видали кормленков? Тоже образцовую государственную песцовую ферму устроить проектец есть: для примеру. Ловушки надо придумать такие, чтобы никакой зверь добычи травить не мог. Капканы свои теперь, не заграничные, — должно на всех хватить. Вот только не наладились еще настояще делать: не держит ничего пружина. Вы там об этом доложите, в центрах-то. Пускай проверят да покрепше сталь дают.
Еще скажу: рыбная ловля. Спору нет: по этой части последние годы толково взялись. Такую культуру астраханцы показали, — тут и не снилось никому. Однако есть возражение. Тоже вы в центр, в Свердловском, к примеру, Комитете Севера поговорите насчет этого. Дело такое: мели тут кругом. Есть, конечно, зерла, да их не больше десяти процентов, а то все салмы. Юг как начнет дуть — вся вода уйдет, на семь верст ходит народ от берега.
— нефть пускают. Была бы глубь — ничего, а с мелкого места вся рыба уходит. Раньше я так полагал: оппортунизм это, оппортунисты про вред моторок выдумали, чтоб, значит, по старому способу рыбу ловить. Однако сам теперь задумываюсь: может, и так.
Самоеды — у них свои приметы. Они знают, в каком году здесь рыбе не быть, в каком — быть. Рыба, говорят, бывает здесь три года подряд. Потом два года отдыхает. В прошлом годе, как сюда приехал, я и подумал: оттого и нет второе лето рыбы, что время ей отдыхать. А самоеды мне говорят: гляди, будущий год придет, рыба опять уйдет. Она, говорят, стукалок этих никак не терпит. По ихнему и вышло: весной пришла рыба, и вот как вымело. Тут меня сомненье и взяло: а, может, в самом деле местные такие условия. Надо бы проверку сделать, опыты, как говорится, поставить. Ясно, сразу нельзя, чтоб все хорошо. Но добьемся, не может быть, чтоб не добились.
* * *
Когда выходил я из лавки, был уже вечер: Собеседник мой выскочил на крыльцо и еще крикнул мне вдогонку:
— А оснастка рыбницам нужна не астраханская, непременно норвежская. Потому ветров постоянных здесь нет, переменные здесь ветра. Вы в Комитете Севера об этом тоже поговорите.
И я опять подумал:
«Таких побольше — добьются».
* * *
Я застал Валентина за чаем с хозяином.
Кочетов, как все портные, склонен к философии и цветистым выражениям. Безостановочную речь свою он то и дело перемежал двумя никчемными и каждый раз неожиданными словечками: «вообще напежить».
— Я двадцать три года, — говорил Кочетов, — двадцать три года, вообще напежить, служил у крупного эксплуататора, у американского капиталиста Зингера. Делен был — куда там нашим купцам: размах. Ну, однако, таких делов, вообще напежить, как нынешние, не мог. Подумать надо: ведь целину подымать. А какую, позвольте вас спросить, целину? Целину жизни, больших, вообще напежить, тысячелетий пласты. А целина та вечной мерзлотой скована, и в той вечной, вообще напежить, мерзлоте люди со всей своей жизнью вмерзли, подобно как ископаемый допотопный зверь мамонт.
В старинных книгах чего только не брехали на самоедцев. Не интересовались? Прежде ндравилось мне, я и на память затвердил. Писалось: «летние месяцы живут в море, а на сухо не живут того доля: того же месяца понеже тело от них, вообще напежить, трескается и они тот месяц в воде лежат, а на берег не могут вылезти». Слыхали такое, а? Да ни один самоедец и плавать-то не умеет, купаться их палками не загонишь. Моется самоедец один-единственный раз в жизни: когда на свет родится, мать его водицей али снегом ополоснет — вот тебе и все, вообще напежить, купанье. Мыло в интегральной лавочке берут, покупают мыло, и очень даже любят. А зачем, думаете? Глаза лечить! Глаза у них у всех больные: дым в чумах и грязища. Так они глаза мылом трут: щиплет, вообще напежить, он и доволен, самоедец-то. Малые дети, а чтоб сказать — не сознательные, этого нет. Вполне к развитию способный народ, все работники про это вам подтвердят.
— Дельный человек, ничего не скажешь, и честный, о копеечку не споткнется. Обдумчивый, вообще напежить, человек: все про жизнь думает, как здесь ее лучше устроить. Партейный.
1 Валькирии - полубожественные девы-воительницы в германской мифологии.
2 Гусь - верхняя одежда северян, сшитая как малица. Меховые гуси шьются волосом наружу.
3 Важенка - самка северного оленя.
4
5 Неплюй - подросший теленок.
6 Окатэтта - в буквальном переводе с самоедского значит - многооленный. Здесь это слово употреблено именно в таком смысле. Кроме того, окатэтта - общеродовое имя многих ямальских самоедов, среди которых есть и безоленные бедняки.